Некуда - Страница 103


К оглавлению

103

Маркиза дернулась и отворотилась лицом к окну.

Арапов сделал поклон, который можно было истолковать различно, а Белоярцев опять прошептал у него под ухом: «тпрюсь, милая, тпрю».

Ново было впечатление, произведенное этою сценою на Розанова и Райнера, но все другие оставались совершенно покойны, будто этому всему непременно так и надо быть.

Никто даже не удивился, что маркиза после сделанного ею реприманда Пархоменке не усидела долго, оборотясь к окну, и вдруг, дернувшись снова, обратилась к нему со словами:

– А у вас что? Что там у вас? Гггааа! ни одного человека путного не было, нет и не будет. Не будет, не будет! – кричала она, доходя до истерики. – Не будет потому, что ваш воздух и болота не годятся для русской груди… И вы… (маркиза задохнулась) вы смеете говорить о наших людях, и мы вас слушаем, а у вас нет терпимости к чужим мнениям; у вас Марат – бог; золото, чины, золото, золото да разврат – вот ваши боги.

– Все же это положительное, – возразил Пархоменко.

– Да что ж это положительное-то?

– Всё. А ваши ученые, что они сделали? Что ваш Грановский?

– Гггааа!

Маркиза закатилась.

– Ma chère, – шепнула сзади Рогнеда Романовна.

– Ну, ну, что Грановский?

– Ma chere! – щелкнула опять Рогнеда Романовна, тронувшись за плечо маркизы.

– Постой, Нэда, – отвечала маркиза и пристала: – ну что, что наш Грановский? Не честный человек был, что ли? Не светлые и высокие имел понятия?..

– Какие же понятия? Известное дело, что он верил в бессмертие души.

– Ну так что ж?

– И только.

– И только?

– И этого довольно. Одной только пошлости довольно.

– Да, уж вашей к этому прибавить нельзя, – прошептала, совсем вскипев, маркиза и, встав а la Ristori, с протянутою к дверям рукою, произнесла: – Господин Пархоменко! прошу вас выйти отсюда и более сюда никогда не входить.

Выговорив это, маркиза схватила с окна белый платок и побежала на балкон.

Видно было, что она душит рыдания.

За нею вышли три феи, Мареичка, Брюхачев, который мимоходом наступил на ногу одиноко сидевшему Завулонову, и попугай, который имел страсть исподтишка долбить людей в ноги и теперь мимоходом прорвал сапог и пустил слегка кровь Сахарову.

– Сапогом его, черта, – сказал Бычков. Но Сахаров не ударил попугая сапогом, а только всем показывал дырку.

Как праотец, изгнанный из рая, вышел из ворот маркизиного дома Пархоменко на улицу и, увидев на балконе маркизино общество, самым твердым голосом сторговал за пятиалтынный извозчика в гостиницу Шевалдышева. Когда успокоившаяся маркиза возвратилась и села на свой пружинный трон, Бычков ткнул человек трех в ребра и подступил к ней с словами:

– Однако хороша и ваша терпимость мнений! За что вы человека выгнали вон?

– Я не могу слушать мерзостей, – отвечала маркиза, снова уже кипятясь и кусая кончик носового платка.

– Значит, то же самое.

– Я не за мнение, а за честную память вступилась.

– За память мертвого обижать живого?

– Память таких людей священна.

– С памятью известных людей связано почтение к известной идее, – произнес тихо, но твердо Персиянцев.

Розанов оглянулся: ему почудилось, будто он Помаду слышит.

– Ерундища какая-то, – произнес Бычков. – Мертвые берегут идеи для живых, вместо привета – вон, и толковать еще о какой-то своей терпимости.

– А у вас, что ли, у вас, что ли, терпимость? – забарабанила маркиза. – Гггааа! у вас нож, а не слово, вот ваша терпимость.

И пошло. Только порою можно было слышать:

– Так всех, что ли, порежете?

– Всех, – решал Бычков.

– Ас кем сами останетесь?

– Кто уцелеет, тот останется, – вмешивался Арапов.

– Ггаа! – гоготала, всплескивая руками, маркиза.

– Ггаа! – гоготали и каркали за нею углекислые феи.

Брюхачев стоял за женою и по временам целовал ее ручки, а Белоярцев, стоя рядом с Брюхачевым, не целовал рук его жены, но далеко запускал свои черные глаза под ажурную косынку, закрывавшую трепещущие, еще почти девственные груди Марьи Маревны, Киперской королевы. Сахаров все старался залепить вырванный попугаем клочок сапога, в то время как Завулонов, ударяя себя в грудь, говорил ему:

– Сделайте милость, Сергей Сергеевич, выхлопочите мне хоть рублей бы так с восемь или десять: очень нужно, ей-богу, очень нужно. Настасья больна, и гроша нет.

– Да что вы с ней не развяжетесь? – шутливо и язвительно замечал Сахаров.

Завулонов кряхтел и уверял, что непременно развяжется, только бы деньжонок.

– Вон просил этого буланого, – говорил он, указывая на Белоярцева, – так что ж, разве он скажет за кого слово: ад холодный.

Персиянцев вздыхал около Райнера и, смотря на него скучающими, детскими глазками, говорил:

– Ах, боже мой, боже мой! хоть бы какое-нибудь дело.

Райнер молча слушал спор маркизы с Бычковым и дослушал его как раз до тех пор, пока маркиза стала спрашивать:

– Так, по вашему, и Робеспьер в самом деле был хороший человек?

– Робеспьер дурак.

– Насилу-то!

– Он даже, подлец, не умел резать в то время, когда надо было все вырезать до конца.

– Марат, значит, лучше?

– Еще бы! Не будь этой мерзавки, он бы спас человечество.

– Это кого же, кого назвали мерзавкой?

– Корде. Не угодно ли вам и меня выгнать вон!

– Нет, зачем же; вы еще зарежете, – пошутила маркиза.

– Да я и так зарежу.

– И нас всех зарежете?

– Еще бы! Всех.

Картина, действительно, выходила живенькая и характерная: Бычков сидит, точно лупоглазый ночной филин, а около него стрекочут и каркают денные вороны.

– Гаа! гаа! гаа! – каркают все встревоженные феи, а он сидит, да словно и в самом деле думает: «дайте-ка вот еще понадвинет потемнее, так я вас перещелкаю».

103