– Все звери там были: чистые по семи пар, а нечистые по паре, – отвечал щеголь.
– А какого зверя не было-то? – смеясь, допрашивал начетчик.
– Все звери были.
– Ан не все. Вот ты и умен называешься, а не знаешь… А рыба была в ковчеге?
Все рассмеялись над щеголем.
Розанов перешел к кружку, где раздавался голос Лобачевского. Здесь сидел Илья Артамонович, Пармен Семенович и еще несколько человек.
– Все это, сударь, не наше, не русское; все это эллинские забавы да блуду человеческому потворство, – говорил Илья Артамонович.
– Помилуйте, известное дело, что воспитательные домы до сих пор единственное средство остановить детоубийство, – возражал Лобачевский.
– Я против этого ничего-с. Пусть приют для младенцев будет, только при этих-то порядках это все грех один. Мы во грехе живем, во грехе и каемся, а тут будет все твердо. А что твердого-то? Теперь девка мальчика родила, несет его в воспитательный дом, принимают, и ни записи никакой, ничего, а через год она еще девочкой раздобылась и опять таким же манером несет. Те там через сколько лет подросли да побрались, да и вот тебе есть муж и жена. Блудом на землю потоп низведен был; блудом Данилова обитель разрушилась; блудом и весь свет окаянный зле погибнет, – что тут еще говорить!
Тут над Лобачевским смеялись.
– Или адресные билеты, – зачинал другой. – Что это за билеты? Склыка одна да беспокойство. Нет, это не так надо устроить! Это можно устроить в два слова по целой России, а не то что здесь да в Питере, только склыка одна. Деньги нужны – зачем не брать, только с чего ж бы и нас не спросить.
– Или опять пятипроцентные, – замечал третий. – С чего они упали? Как об этом ученые понимают? А мы просто это дело понимаем. Меняло скупает пятипроцентные: куда он девает? Ему деньги нужны, а он билеты скупает. Дело-то видно, куда они идут: всё в одни руки и идут и оттуда опять к цене выйдут, а казна в стороне.
Пошли вниз к ужину.
Проходя мимо головы в коричневом парике, Розанов слышал, как молчаливые уста разверзлись и вещали:
«Вы об этом не стужайтесь. Есть бо и правда в пагубу человеком, а ложь во спасение. Апостол Петр и солгал, отрекаясь Христа, да спасся и ключи от царствии его держит, а Июда беззаконный и правду рек, яко аз вам предам его, да зле окаянный погибе, яко и струп его расседсся на полы».
Ужин был бесконечный.
Розанов сидел между Лобачевским и щеголем в штанах навыпуск.
Щеголь держался с достоинством, но весьма приветливо угощал медиков.
– Как вам наши старики показываются? – спросил он Розанова.
– Ничего, очень нравятся.
– Крепкие старики, – объяснял щеголь. – Упрямы бывают, но крепкие, настоящие люди, своему отечеству патриоты. Я, разумеется, человек центральный; я, можно сказать, в самом центре нахожусь: политику со всеми веду, потому что у меня все расчеты и отправки, и со всякими людьми я имею обращение, а только наши старики – крепкие люди: нельзя их ничем покорить.
– Вы с Парменом Семеновичем вместе дела ведете?
– Да-с. Мы служащие у Ильи Артамоновича Нестерова, только Пармен Семенович над всеми делами надзирают, вроде как директора, а я часть имею; рыбными промыслами заведую. Вы пожалуйте ко мне как-нибудь, вот вместе с господином Лобачевским пожалуйте. Я там же в нестеровском доме живу. В контору пожалуйте. Спросите Андрияна Николаева: это я и есть Андриян Николаев.
Розанов поблагодарил.
После бесконечного ужина мужчины опять пошли наверх.
При входе Розанов заметил, что голова в парике сидела в низеньком клобучке, из-под которого вились длинные черные волосы.
– Кто это такой? – спросил Розанов Андрияна Николаева.
– Инок из скитов, – шепотом ответил Андриян Николаев. – Ни рыбы, ни вина не вкушает и с мирскими не трапезует: ему сюда подавали на рабском столе.
На столе перед иноком действительно стояли две тарелки с остатками грибного соуса и отваренных плодов.
– Кушали, отец Разслоней? – внимательно спросил инока Пармен Семенович.
– Вкушая, вкусив мало и се отъиду, – отвечал инок, подобрав одним приемом волосы, и, надев снова парик, встал и начал прощаться.
– Даже чаю не употребляет, – опять шепотом заметил Розанову Андриян Николаев.
Два молодца внесли в комнаты два огромные серебряные подноса, уставленные бутылками различного вина и стаканами.
Старики, проводив отца Разслонея, возвратились, и началась попойка.
Долго пили без толку и без толку же шумели. Розанов все сидел с Андрияном Николаевым у окошка, сменяли бутылочки и вели искреннюю беседу, стараясь говорить как можно тише.
Впрочем, бульшую осторожность наблюдал Розанов, а Андриян Николаев часто забывался и покрикивал:
– Мы ему за это весьма благодарны, весьма благодарны. Богато, богато пишет.
– Потише, – остерегал Розанов.
– Ничего-с, у нас насчет этого будьте покойны. Мы все свои, – но Андриян Николаев начинал говорить тише. Однако это было ненадолго; он опять восклицал:
– Богато, одно слово богато; честь мужу сему. Мне эти все штучки исправно доставляют, – добавил он с значительной улыбкой. – Приятель есть военный офицер, шкипером в морской флотилии служит: все через него имеем.
Пармен Семенович, проходя несколько раз мимо Андрияна Николаева и Розанова, лукаво на них посматривал и лукаво улыбался в свою русую бороду.
В третьей комнате что-то зарыдало и заплакало разрывающим душу тихим рыданием. Из двух первых комнат все встали и пошли к дверям, откуда несся мерный плач.
– Что это? – спросил Розанов.
– Э, глупости, это Финогешка поет.
– Что он поет?