– Да, душечка, какое же желание, – заискивал опять начальник отделения.
– Ну, самое пустое, ну чепчик, ну ленту, которая нравится, – безделицу, да предупреди ее.
– Душечка, да отчего же жене самой не купить себе чепчик или ленту?
– Не лента дорога, а внимание: в этом обязанность мужа.
– Вот в чем обязанность мужа! Слышали? – спросил Евгению Петровну Розанов, – та только улыбнулась.
– Это правда, – говорила камергерша Мерева сентиментальной сорокалетней жене богатого домовладельца. – Я всегда говорила: в молодых мужьях никакого проку нет, все только о себе думают. Вон жених моей внучки – генерал и, разумеется, хоть не стар, но в настоящих летах, так это любовь. Он ее, как ребенка, лелеет. Смешно даже, расскажу вам: он с нею часто разговаривает, как с ребенком, знаете так: «Стё, стё ти, моя дюся? да какая ти у меня клясавица», и привык так. Является он к своему дивизионному начальнику, да забылся и говорит: «Цесть имею васему превосходительству долёзить». Даже начальник рассмеялся: «Что это, говорит, с вами такое?» – «Извините, говорит, ваше превосходительство, это я с невестой своей привык». – Так вот это любовь!
– Да, я имею трех взрослых дочерей, – стонала сентиментальная сорокалетняя домовладелица. – Одну я выдала за богатого купца из Астрахани. Он вдовец, но они счастливы. Дворяне богатые нынче довольно редки; чиновники зависят от места: доходное место, и хорошо; а то и есть нечего; ученые получают содержание небольшое: я решила всех моих дочерей за купцов отдать.
– Это так, – отвечала камергерша, несколько обиженная предпочтением, оказываемым купеческому карману. – Только будет ли их склонность?
– Н… ну, какие склонности! Помилуйте, это все выдумки. Я сказала, чтобы у меня в доме этих русских романов не было. Это всё русские романы делают. Пусть читают по-французски: по крайней мере язык совершенствуют.
– Вот это очень, очень благоразумно, – подтверждала Мерева.
– Да сами согласитесь, к чему они все это наклоняют, наши писатели? Я не вижу ничего хорошего во всем, к чему они все наклоняют. Труд, труд, да труд затрубили, а мои дочери не так воспитаны, чтобы трудиться.
– А кто же будет выходить за бедных людей? – вмешался Зарницын.
– За бедных?.. – Домовладелица задумалась и, наконец, сказала: – Пусть кто хочет выходит; но я моих дочерей отдам за купцов…
– За человека страшно! – произнес, пожимая плечами и отходя в сторону, Зарницын.
– Просто дура, – ответил ему кто-то.
Зарницын сел у окошечка и небрежно переворачивал гласированные листы лондонской русской газеты.
– Что читаешь? – спросил его, подсаживаясь, Розанов.
– «Слова, слова, слова», – отвечал, снисходительно улыбаясь, Зарницын.
– Гамлет! Зачем ты только своих слов не записываешь? Хорошо бы проверить, что ты переговорил в несколько лет.
– «Слова!»
– Именно все вы, как посмотришь на вас, не больше как «слова, слова и слова».
– Ну, а что твой камрад Звягин, с которым вы университет переворачивали: где он нынче воюет? – спрашивал за ужином Ипполита Вязмитинов.
– Звягин воюет? помилуй! смиренный селянин, женат, двое детей, служит мировым посредником и мхом обрастает.
– На ком он женат?
– Никона Родивоновича помнишь?
– Еще бы!
– На его дочке, на Ульяночке.
– Господи боже мой! а мотался, мотался, бурлил, бурлил!
– Из бродячих-то дрожжей и пиво бывает, – возразил Розанов.
– А уж поколобродил и подурил.
– Все мы на свой пай и поколобродили и подурили.
– Н-нну, не все, я думаю, одинаково, – с достоинством отвечал Вязмитинов. – Иное дело увлекаться, иное метаться как угорелому на всякую чепуху.
– Да-с, можем сказать, что поистине какую-то бесшабашную пору прожили, – вмешался еще не старый статский генерал. – Уж и теперь даже вспомнить странно; сам себе не веришь, что собственными глазами видел. Всюду рвались и везде осрамились.
– Вещество мозга до сих пор еще недостаточно выработано, – весьма серьезно вставил Лобачевский.
– Н-нну, иные и с этим веществом да никаких безобразных чудес не откалывали и из угла в угол не метались, – резонировал Вязмитинов. – Вот моя жена была со всех сторон окружена самыми эмансипированными подругами, а не забывала же своего долга и не увлекалась.
– Почему вы это знаете? – спросила Евгения Петровна с тонкой улыбкой.
– А что? – подозлил Розанов.
– Ну, по крайней мере ты же не моталась, не рвалась никуда.
– Потому что некуда, – опять полушутя ответила Евгения Петровна.
– А мое мнение, не нам с тобой, брат Николай Степанович, быть строгими судьями. Мы с тобой видели, как порывались молодые силы, как не могли они отыскать настоящей дороги и как в криворос ударились. Нам с тобой простить наши личные оскорбления да пожалеть о заблуждениях – вот наше дело.
Вязмитинов замолчал.
– Нет, позволь, позволь, брат Розанов, – вмешался Зарницын. – Я сегодня встречаю Птицына. Ну, старый товарищ, поздоровались и разговорились: «Ты, – говорю ему, – у нас первый либерал нынче». – «Кой черт, говорит, либерал; я тебе скажу: все либералы свиньи». – «Ты ж, говорю, сам крайний и пишешь в этом роде!» – «А черт их, говорит, возьми: мало ли что мы пишем! Я бы, говорит, даже давно написал, что они свиньи». – «Да что же?» – спрашиваю. «Напечатают, говорит, что я пьяный на тротуаре валялся», – и сам смеется… Ну что это за люди, я вас спрашиваю?
– Комик! комик! – остановил его Розанов. – Ну, а мало ли, что мы с тобой говорим? Что ж мы-то с тобой за люди?
– Повторяю вам, вещество человеческого мозга недостаточно выработано, – опять произнес Лобачевский.