Ольга Сергеевна прямо из-за самовара ушла к себе; для Гловацкой велели запрягать ее лошадь, а на балкон подали душистый розовый варенец.
Вся семья, кроме старухи, сидела на балконе. На дворе были густые летние сумерки, и из-за меревского сада выплывала красная луна.
– Ах, луна! – воскликнула Лиза.
– Что это, Лиза! точно вы не видали луны, – заметила Зинаида Егоровна.
– И этого нельзя? – сухо спросила Лиза.
– Не нельзя, а смешно. Тебя прозовут мечтательницею. Зачем же быть смешною?
К крыльцу подали дрожки Гловацкого, и Женни стала надевать шляпку.
– Надолго теперь, Женни?
– Не знаю, Лизочка. Я постараюсь увидеть тебя поскорее.
– Вы уж и замуж без Лизы не выходите, – смеясь, проговорил Бахарев.
– Я уж вам сказала, Егор Николаевич, что мы с Лизой еще и не собираемся замуж.
Бахарев продекламировал:
Золотая волюшка
Мне милей всего,
Не надо мне с волею
В свете ничего.
– Так ли?
– Именно так, Егор Николаевич.
– И ты тоже, Лизок?
– О да, тысячу раз да, папа.
– Ну вот, говорят, институтки переменились! Всё те же, и всё те же у них песенки.
Егор Николаевич снова расхохотался. Женни простилась и вышла. Зина, Софи и Лиза проводили ее до самых дрожек.
– Какая ты счастливица, Женни: ехать ночью одной по лесу. Ах, как хорошо!
– Боже мой! что это, в самом деле, у тебя, Лиза, то ночь, то луна, дружба… тебя просто никуда взять нельзя, с тобою засмеют, – произнесла по-французски Зинаида Егоровна.
Женни заметила при свете луны, как на глазах Лизы блеснули слезы, но не слезы горя и отчаяния, а сердитые, непокорные слезы, и прежде чем она успела что-нибудь сообразить, та откинула волосы и резко сказала:
– Ну, однако, это уж надоело. Знайте же, что мне все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и моя мать, и мой отец. Прощай, Женни, – добавила она и шибко взбежала по ступеням крыльца.
– Однако какие там странные вещи, в самом деле, творятся, папа, – говорила Женни, снимая у себя в комнате шляпку.
– Что такое, Женюша?
Гловацкая рассказала отцу все происходившее на ее глазах в Мереве.
– Это скверно, – заметил старик. – Чудаки, право! люди не злые, особенно Егор Николаевич, а живут бог знает как. Надо бы Агнесе Николаевне это умненечко шепнуть: она направит все иначе, – а пока Христос с тобой – иди с богом спать, Женюшка.
Мать Агния у окна своей спальни вязала нитяной чулок. Перед нею на стуле сидела сестра Феоктиста и разматывала с моталки бумагу. Был двенадцатый час дня.
– Это, конечно, делает тебе честь, – говорила игуменья, обращаясь к сестре Феоктисте: – а все же так нельзя. Я просила губернатора, чтобы тебе твое, что следует, от свекрови истребовали и отдали.
Феоктиста не отрывала глаз от работы и молчала.
Голос игуменьи на этот раз был как-то слабее обыкновенного: ей сильно нездоровилось.
– Пока ты здорова, конечно, можешь и без поддержки прожить, – продолжала мать Агния, – а помилуй бог, болезни, – тогда что?
– Я, матушка, здорова, – тихо отвечала Феоктиста.
– Ну, да. Я об этом не говорю теперь, а ведь жив человек живое и думает. Мало ли чем Господь может посетить: тогда копеечка-то и понадобится.
Феоктиста вздохнула.
– И опять, что не в коня корм-то класть, – рассуждала мать Агния. – Другое дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе к добру-то и к Богу. Тут бы и говорить нечего: дело хорошее. А то что из всего этого выходит? Свекровь твоя уж, наверное, тебя же дурой считает, да и весь город-то, мужланы-то ваши, о тебе того же мнения. «Вон, мол, дуру-то как обделали», да и сами того же на других, тебе подобных овцах, искать станут. Подумай сама, не правду ли я говорю?
– Не знаю, матушка, – краснея, проронила Феоктиста.
В келье наступило молчание.
Игуменья быстро шевелила чулочными прутками и смотрела на свою работу, несколько надвинув брови и о чем-то напряженно размышляя. Феоктиста также усердно работала, и с полчаса в келье только и было слышно, что щелканье чулочных спиц да ровный, усыпляющий шум деревянной моталки.
– Дома мать-игуменья? – произнес среди этой тишины мужской голос в передней.
Игуменья подняла на лоб очки и, относясь к Феоктисте, проговорила:
– Кто бы это такой?
Феоктиста немедленно встала и в комнате девочек встретилась с Бахаревым, который шутливо погрозил ей пальцем и вошел к игуменье.
– Здравствуй, сестра! – произнес он, целуя руки матери Агнии.
– Здравствуй, Егор! – отвечала игуменья, снова надев очки и снова зашевелив стальными спицами.
– Как живешь-можешь?
– Что мне делается? Живу, Богу молюсь да хлеб жую. Как вы там живете?
– И мы живем.
– Ну и хорошо. К губернатору, что ли, приехал?
– Да и делишки кое-какие собрались, и с тобой захотелось повидаться.
– Спасибо. – Чаю хочешь?
– Пожалуй.
– Феоктиста! скажи там, – распорядилась игуменья. Феоктиста вышла и через минуту вошла снова.
– Эх, сестра Феоктиста, – шутил Бахарев, – как на вас и смотреть, уж не знаю!
– Как изволите? – спросила спокойно ничего не расслышавшая Феоктиста, но покраснела, зная, что Бахарев любит пройтись насчет ее земной красоты.
– Полно врать-то! Тоже любезничать: седина в голову, а бес в ребро, – с поддельным неудовольствием остановила его игуменья и, посмотрев с артистическим наслаждением на Феоктисту, сказала: – Иди пока домой. Я тебя позову, когда будет нужно.