«Скромен, разумен и трудолюбив»… – думала Женни.
«Не красавец и не урод», – договаривало ей женское чувство.
А что она думала о Лизе? То есть, что она стала думать в последнее время?
«Лиза умница, – говорила себе Женни, смотря на колыхающийся початник. – Она героиня, она выйдет силой, а я… я…»
Тут мешались Вязмитинов, отец, даже иногда доктор, и вдруг ни с того ни с сего Татьяна и мать Гракхов, Корде и Пелагея с вопросом о соусе, который особенно любил Петр Лукич.
«Вязмитинов много знает, трудится, он живой человек, кругозор его шире, чем кругозор моего отца, и вернее осмотрен, чем кругозор Зарницына», – рассуждала Женни.
А доктор?
«Да ему уж помочь нельзя», – думала она и шла к Пелагее заправлять соус, который особенно любил Петр Лукич, всегда возвращающийся мучеником из своей смотрительской камеры.
«Лиза чту! – размышляла Женни, заправив соус и снова сев под своим окошком, – Лизе все бы это ни на что не годилось, и ничто ее не остановило бы. Она только напрасно думала когда-то, что моя жизнь на что-нибудь ей пригодилась бы».
«Эта жизнь ничем ее не удовлетворила бы и ни от чего ее не избавила бы», – подумала Женни, глядя после своей поездки к Лизе на просвирнику гусыню, тянувшую из поседелого печатника последнего растительного гренадера.
Внутренний мир Лизы совершенно не похож был на мир Женни.
Не было мира в этой душе. Рвалась она на волю, томилась предчувствиями, изнывала в темных шарадах своего и чужого разума.
Мертва казалась ей книга природы; на ее вопросы не давали ей ответа темные люди темного царства.
Она страдала и искала повсюду разгадки для живых, ноющих вопросов, неумолчно взывавших о скорейшем решении.
Ей тоже хотелось правды. Но этой правды она искала не так, как искала ее Женни.
Она искала мира, когда мира не было в ее костях.
Семья не поняла ее чистых порывов; люди их перетолковывали; друзья старались их усыпить; мать кошек чесала; отец младенчествовал. Все обрывалось, некуда было, деться.
Женни не взяла ее к себе по искренней, детской просьбе. «Нельзя», говорила. Мать Агния тоже говорила: «опомнись», а опомниться нужно было там же, в том же вертепе, где кошек чешут и злят регулярными приемами через час по ложке.
Нельзя в таких местах опомниться.
Живых людей по мысли не находилось, и началось беспорядочное чтение.
Выбор недовольных всегда падает на книги протестующие, и чем сдержаннее, чем темнее выражается протест, тем он кажется серьезнее и даже справедливее.
Лиза, от природы нежная, пытливая и впечатлительная, не нашла дома ничего, таки ровно ничего, кроме странной, почти детской ласки отца, аристократического внимания тетки и мягкого бичевания от всех прочих членов своей семьи.
Врожденные симпатии еще влекли ее в семью Гловацких, но куда же годились эти мечтания?
Ей хотелось много понимать, учиться.
Ее повезли на балы.
Все это шло против ее желаний.
Она искала сочувствия и нашла это сочувствие в книгах, где личность отвергалась во имя общества и во имя общества освобождалась личность.
И стали смешны ей прежние плачевные сцены, и сантиментально-глупа показалась собственная просьба к Женни – увезти ее отсюда.
Застыдившись своего невинного прошлого, она застыдилась и памятников этого прошлого.
Все близкие к ней по своему положению люди стояли памятниками прошедших привязанностей.
Они были ясны, и в них нечего было доискиваться; а темные намеки манили неведомым счастьем, шириною свободной деятельности.
Привязанности были принесены в жертву стремлениям.
Живые люди казались мразью. Дух витал в мире иных людей, в мире, износившем вещие глаголы, в среде людей чести, бескорыстия и свободы.
Все живые связи с прошедшим мельчали и рвались.
Беспечальное будущее народов рисовалось в лучезарном свете. Недомолвки расширяли эти лучи, и простые человеческие чувства становились буржуазны, мелки, недостойны.
Лиза порешила, что окружающие ее люди—«мразь», и определила, что настоящие ее дни есть приготовительный термин ко вступлению в жизнь с настоящими представителями бескорыстного человечества, живущего единственно для водворения общей высокой правды.
Иногда ей бывало жалко Женни и вообще даже жалко всего этого простенького мирка; но что же был этот мирок перед миром, который где-то носился перед нею, мир обаятельный, свободный и правдивый?
Лизе самой было смешно, что она еще так недавно могла выходить из себя за вздоры и биться из-за ничтожных уступок в своем семейном быту.
В понедельник на четвертой неделе Великого поста, когда во всех церквах города зазвонили к часам, Вязмитинов, по обыкновению, зашел на минуточку к Женни.
Женни сидела на своем всегдашнем месте и работала.
– Знаете, какую новость я вам могу сообщить? – спросила она Вязмитинова, когда тот присел за ее столиком, и, не дождавшись его ответа, тотчас же добавила: – Сегодня к нам Лиза будет.
– Вот как!
– Да, и еще на целую неделю.
– Что за благодать такая?
– Няня непременно хочет говеть на этой неделе.
– И Лизавета Егоровна тоже?
– Да уж, верно, и она будет вместе говеть; там ведь у них церковь далеко, да и холодная.
– И вы, пожалуй, тоже?
– Я хотела на Страстной говеть, но уж тоже отговею с ними.
– Значит, теперь к вам и глаз не показывай.
– Отчего же это?
– Да спасаться будете.
– Это одно другому нимало не мешает. Напротив, приходите почаще, чтоб Лиза не скучала. Она сегодня приедет к вечеру, вы вечером и приходите, и Зарницыну скажите, чтобы пришел.