– Не любите! А мне казалось, что вы с ним всегда так ласковы.
– Да я ничего, только…
– Только не любите? – смеясь, договорил Розанов.
– Да, – коротко ответила Дарья Афанасьевна.
– За что ж вы его не любите-то?
– Так, – актер он большой. Все только комедии из себя представляет.
Прошло два дня. Арапов несколько раз заходил к доктору мрачный и таинственный, но не заводил никаких загадочных речей, а только держался как-то трагически.
– Что ты думаешь об Арапове? – спросил однажды Розанов Нечая, перебиравшего на своем столе бумаги.
– О ком? – наморщив брови, переспросил пристав.
– Об Арапове? – повторил доктор.
– А бодай уси воны поиздыхали, – с нетерпением отозвался Нечай.
– Нет, серьезно?
– Так соби ледащица, як и уси.
– Ну, врешь, брат, он парень серьезный, – возразил доктор.
Нечай посмотрел на него и, засмеявшись, спросил:
– Это он тебе не про революцию ли про свою нагородыв? Слухай его! Ему только и дела, что побрехеньки свои распускать. Знаю я сию революцию-то с московьскими панычами: пугу покажи им, так геть, геть – наче зайцы драпнут. Ты, можэ, чому и справди повирив? Плюнь да перекрестысь. Се мара. Нехай воны на сели дурят, где люди прусты, а мы бачимо на чем свинья хвост носит. Это, можэ, у вас там на провинцыи так зараз и виру дают…
– Ну нет, брат, у нас-то не очень. Поговорить – так, а что другое, так нет…
– Ну, о то ж само и тут. А ты думаешь, что як воны що скажут, так вже и бог зна що поробыться! Черт ма! Ничего не буде з московьскими панычами. Як ту письню спивают у них: «Ножки тонки, бочка звонки, хвостик закорючкой». Хиба ты их за людей зважаешь? Хиба от цэ люди? Цэ крученые панычи, та и годи.
Доктор имел в своей жизни много доводов в пользу практического смысла Нечая и взял его слова, как говорят в Малороссии, «в думку», но не усвоил себе нечаевского взгляда на дела и на личность Арапова, а продолжал в него всматриваться внимательнее.
На той же неделе Розанов перед вечером зашел к Арапову. День был жаркий, и Арапов в одних панталонах валялся в своей спальне на клеенчатом диване.
Напротив его сидела Давыдовская в широчайшей холстинковой блузе, с волосами, зачесанными по-детски, сбоку, и курила свою неизменную трубку.
И хозяйка, и жилец были в духе и вели оживленную беседу. Давыдовская повторяла свой любимый рассказ, как один важный московский генерал приезжал к ней несколько раз в гости и по три графина холодной воды выпивал, да так ни с чем и отошел.
– Ну ты! Зачем ты сюда пришел? – смеясь, спросила Розанова штабс-капитанша.
Нужно заметить, что она всем мужчинам после самого непродолжительного знакомства говорила ты и звала их полуименем.
– А что? помешал, что ли, чему? – спросил Розанов.
– Да нечего тебе здесь делать: ты ведь женатый, – отвечала, смеясь, Давыдовская.
– Ничего, Прасковья Ивановна: он ведь уж три реки переехал, – примирительно заметил Арапов.
– О! В самом деле переехал! Ну так ты, Митька, теперь холостой, – садись, брат. Наш еси, воспляшем с нами.
– О чем дело-то? – спросил, садяся, доктор.
– Да вот про людей говорим, – отвечал Арапов.
– Ничего не понимаю, – отвечал доктор.
– О, толкушка бестолковая! Ты, Арапка, куда его по ночам водишь? – перебила хозяйка.
– Куда знаю, туда и вожу.
– Кто-то там без него к его жене ходит? – спросила Давыдовская, смеясь и подмаргивая Арапову.
Доктора неприятно кольнула эта наглая шутка: в нем шевельнулись и сожаление о жене, и оскорбленная гордость, и унизительное чувство ревности, пережившей любовь.
Дорого дал бы доктор, чтобы видеть в эту минуту горько досадившую ему жену и избавить ее от малейшей возможности подобного намека.
– Моя жена не таковская, – проговорил он, чтобы сказать что-нибудь и скрыть чувство едкой боли, произведенное в нем наглым намеком.
– А ты почем знаешь? Ребята, что ли, говорили? – смеясь, продолжала Давыдовская. – Нет, брат Митюша, люди говорят: кто верит жене в доме, а лошади в поле, тот дурак.
– Мало ли сколько глупостей говорят люди!
– Да, люди глупы…
Доктора совсем передернуло, но он сохранил все наружное спокойствие и, чтобы переменить разговор, сказал:
– Не пройдемтесь ли немножко, Арапов?
– Пожалуй, – отвечал корректор и стал одеваться.
Давыдовская вышла, размахивая трубкой, которая у нее неудачно закурилась с одной стороны.
Розанов с Араповым пошли за Лефортовский дворец, в поле. Вечер стоял тихий, безоблачный, по мостовой от Сокольников изредка трещали дрожки, а то все было невозмутимо кругом.
Доктор лег на землю, Арапов последовал его примеру и, опустясь, запел из «Руслана»:
Поле, поле! Кто тебя усеял мертвыми костями?
– Какая у вас всегда мрачная фантазия, Арапов, – заметил сквозь зубы доктор.
– Каково, батюшка, на сердце, такова и песня.
– Да что у вас такое на сердце?
– Горе людское, неправда человеческая – вот что! Проклят человек, который спокойно смотрит на все, что происходит вокруг нас в наше время. Надо помогать, а не сидеть сложа руки. Настает грозный час кровавого расчета.
– Зачем же кровавого?
– Нет-с, дудки! Кровавого-с, кровавого…
– Не понимаю я, чего вы хотите.
– Правды хотим.
– Какая это правда, – кровью! В силе нет правды.
– Клин клином-с выбивают, – пожав плечами, отвечал Арапов.
– Да какой же клин-то вы будете выбивать?
– Враждебную нам силу, силу, давящую свободные стремления лучших людей страны.
– Эх, Арапов! Все это мечтания.
– Нет-с, не мечтания.
– Нет, мечтания. Я знаю Русь не по-писаному. Она живет сама по себе, и ничего вы с нею не поделаете. Если что делать еще, так надо ладом делать, а не на грудцы лезть. Никто с вами не пойдет, и что вы мне ни говорите, у вас у самих-то нет людей.