Арапов стал читать новый нумер лондонского журнала и прочел его от первой строчки до последней. Все слушали, кроме Белоярцева и Завулонова, которые, разговаривая между собою полушепотом, продолжали по-прежнему ходить по зале.
Начался либеральный разговор, в котором Ярошиньский мастерски облагал сомнениями всякую мысль о возможности революционного успеха, оставляя, однако, всегда незагороженным один какой-нибудь выход. Но зато выход этот после высказанных сомнений Ярошиньского во всем прочем незаметно становился таким ясным, что Арапов и Бычков вне себя хватались за него и начинали именно его отстаивать, уносясь, однако, каждый раз опрометчиво далее, чем следовало, и открывая вновь другие слабые стороны. Ярошиньский неподражаемо мягко брал их за эти нагие бока и, слегка пощекочивая своим скептицизмом, начал обоих разом доводить до некоторого бешенства.
– Все так, все так, – сказал он, наконец, после двухчасового спора, в котором никто не принимал участия, кроме его, Бычкова и Арапова, – только шкода людей, да и нима людей. Что ж эта газета, этиих мыслйй еще никто в России не понимает.
– Что! что! Этих мыслей мы не понимаем? – закричал Бычков, давно уже оравший во всю глотку. – Это мысль наша родная; мы с ней родились; ее сосали в материнском молоке. У нас правда по закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю. Еще Гагстгаузен это видел в нашем народе. Вы думаете там, в Польше, что он нам образец?.. Он нам тьфу! – Бычков плюнул и добавил: – вот что это он нам теперь значит.
Ярошиньский тихо и внимательно глядел молча на Бычкова, как будто видя его насквозь и только соображая, как идут и чем смазаны в нем разные, то без пардона бегущие, то заскакивающие колесца и пружинки; а Бычков входил все в больший азарт.
Так прошло еще с час. Говорил уж решительно один Бычков; даже араповским словам не было места.
«Что за черт такой!» – думал Розанов, слушая страшные угрозы Бычкова. Это не были нероновские желания Арапова полюбоваться пылающей Москвою и слушать стон и плач des boyards moskovites.
Араповские стремления были нежнейшая сантиментальность перед тем, чего желал Бычков. Этот брал шире:
– Залить кровью Россию, перерезать все, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов, – говорил он. – Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останется и будут счастливы.
– Пятьдесят пять не останется, – заметил Ярошиньский.
– Отчего так?
– Так. Вот мы, например, первые такей революции не потршебуем: не в нашем характйре. У нас зймя купиона, альбо тож унаследована. Кажден повинен удовольниться тим, цо ему пан бог дал, и благодарить его.
– Ну, это у вас… Впрочем, что ж: отделяйтесь. Мы вас держать не станем.
– И Литва теж такей революции не прагнет.
– И Литва пусть идет.
– И козаччина.
– И она тоже. Пусть все отделяются, кому с нами не угодно. Мы старого, какого-то мнимого права собственности признавать не станем; а кто не хочет с нами – живи сам себе. Пусть и финны, и лифляндские немцы, пусть все идут себе доживать свое право.
– Запомнил пан мордву и цыган, – заметил, улыбаясь, Ярошиньский.
– Все, все пусть идут, мы с своим народом все сделаем…
– А ваш народ собственности не любит?
Бычков несколько затруднился, но тотчас же вместо ответа сказал:
– Читайте Гагстгаузена: народ наш исповедует естественное право аграрного коммунизма. Он гнушается правом поземельной собственности.
– Правда так, панове? – спросил Ярошиньский, обратясь к Розанову, Райнеру, Барилочке, Рациборскому, Пархоменке и Арапову.
– Да, правда, – твердо ответил Арапов.
– Да, – произнес так же утвердительно и с сознанием Пархоменко.
– Мое дело – «скачи, враже, як мир каже», – шутливо сказал Барилочка, изменяя одним русским словом значение грустной пословицы: «Скачи, враже, як пан каже», выработавшейся в дни польского панованья. – А что до революции, то я и душой и телом за революцию.
Оба молодые поляка ничего не сказали, и к тому же Рациборский встал и вышел в залу, а оттуда в буфет.
– Ну, а вы, пане Розанов? – вопросил Ярошиньский.
– Для меня, право, это все ново.
– Ну, однако, як вы уважаете на то?
– Я знаю одно, что такой революции не будет. Утверждаю, что она невозможна в России.
– От чловек, так чловек! – радостно подхватил Ярошиньский: – Руссия повинна седзець и чакаць.
– А отчего-с это она невозможна? – сердито вмешался Бычков.
– Оттого, что народ не захочет ее.
– А вы знаете народ?
– Мне кажется, что знаю.
– Вы знаете его как чиновник, – ядовито заметил Пархоменко.
– А! Так бы вы и сказали: я бы с вами и спорить не стал, – отозвался Бычков. – Народ с служащими русскими не говорит, а вы послушайте, что народ говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России, говорили с народом и знают, что народ думает.
– Ничего, значит, народ не думает, – ответил Белоярцев, который незадолго перед этим вошел с Завулоновым и сел в гостиной, потому что в зале человек начал приготовлять закуску. – Думает теперича он, как ему что ни в самом что ни есть наилучшем виде соседа поприжать.
– По-душевному, милый человек, по-душевному, по-божинному, – подсказал в тон Белоярцеву Завулонов.
Оба они чрезвычайно искусно подражали народному говору и этими короткими фразами заставили всех рассмеяться.
– Закусить, господа, – пригласил Рациборский.
Господа проходили в залу группами и доканчивали свои разговоры.
– Конечно, мы ему за прежнее благодарны, – говорил Ярошиньскому Бычков, – но для теперешнего нашего направления он отстал; он слаб, сантиментален; слишком церемонлив. Размягчение мозга уж чувствуется… Уж такой возраст… Разумеется, мы его вызовем, но только с тем, чтобы уж он нас слушал.