Его только, бедняжку, не спасло розановское благоразумие. Чистый и фанатически преданный делу, Персиянцев нес на себе всю опасность предприятия и так неловко обставился в своей маленькой комнатке, что ему, застигнутому врасплох, не было никакого спасения. Он и не спасся.
Но еще более оправдало Розанова возвращение Сережи Богатырева из деревни. Это было так смешно, что уж никто не позволял себе и заикнуться насчет Розанова.
Шпионом остался один Райнер.
Углекислый либерализм поступал иначе. Дорожа правом говорить о своем беспристрастии и других качествах, отличающих людей высшего развития, он торжественно восстановил доброе имя Розанова, и напрасно тот избегал встреч с углекислыми: здесь ему готовы были честь и место.
Но мнения углекислых не уходили дальше своей сферы, и если бы они даже вышли за пределы ее, то не принесли бы этим никакой пользы для Розанова, а только были бы новым поводом к вящим для него обвинениям. Белые были в это время жертвами искупления общей глупости.
На Лизу, впрочем, все это очень мало влияло. Она знала и без того, что обвинения, взводимые на Розанова, чистейший вздор, но Розанов ей был совсем чужой человек и жалкая, досадившая ей «посредственность». И потому она не понимала, как этот человек, бывший в уездной глуши радикалом, здесь стал вдруг удерживать других от крушительной работы Ильи Муромца. Когда один раз Розанов прислал ей с сторожем деньги, занятые им у нее пред отъездом в Москву, она равнодушно прочла его вежливую записочку, надписала на своей карточке «получила и благодарю», и только.
Старик Бахарев не выезжал: у него обнаружились признаки каменной болезни; у Софи наклевывались женишки, но как-то всё только наклевывались, а из скорлупы не вылезали.
Лиза желтела и становилась чрезвычайно раздражительная. Она сама это замечала, большую часть дня сидела в своей комнате и только пред обедом выходила гулять неподалеку от дома.
Из Петербурга получилось известие, что Пархоменко также нашел себе казенную квартиру, о Райнере не было ни слуха ни духа. Одни утверждали, что он в Петербурге, но что его нельзя узнать, потому что он ходит переодетый, в синих очках и с выкрашенными волосами; другие утверждали, что видели Райнера в Париже, где он слоняется между русскими и всякий день ходит то в парижскую префектуру, то в наше посольство. Наконец, прошел слух, что Райнер вовсе не Райнер, а польский жид Ренарский. Несколько приятелей получали письма, пришедшие на имя Райнера во время его отсутствия, распечатали их и ничего в них не нашли, хотя тем не менее все-таки остались о нем при своем мнении. А Райнер между тем был на Рютли и обкладывал зеленым швейцарским дерном свежую могилу своего отца. Затем он, собрав окрестных пауперов, сдал им свою ферму, выговорив себе только одни проценты на капитал, и стал спешно собираться в Россию, к своим политическим друзьям, требушившим здесь его письма.
Неудачи в это время падали на наших знакомых, как периодические дожди: даже Лобачевский не ушел от них. Главный доктор больницы решительно отказал ему в дозволении устроить при заведении приватную медицинскую школу для женщин. Сколько Лобачевский его ни убеждал, сколько ни упрашивал, немец стал на своем – и баста.
Это ужасно огорчило Лобачевского, вообще неспособного отставать от того, за что он раз взялся и что положил себе непременною обязанностию во что бы то ни стало сделать.
Он, не долго думая, объяснился с Беком в том роде, что так как он, Бек, не может позволить ему, Лобачевскому, завести приватную медицинскую школу для женщин, которая никому и ничему мешать не может, то, в силу своего непреодолимого влечения к этому делу, он, Лобачевский, не может более служить вместе с ним, Беком, и просит отпуска.
Беку жаль было хорошего ординатора, но еще более жаль было бы ему своего хорошего места, и Лобачевский получил отпуск.
Проводив Лобачевского на две недели в Петербург, Розанов сидел один-одинешенек и часто раздумывал о своем давно прошедшем и недавно прошедшем. Из этих дум невольно вытекали и вопросы о будущем. Розанов никак не мог сделать ни одного более или менее вероятного предположения о том, что будет далее с ним самим и с его семейством? Сначала неопределенность собственного положения, потом хлопотливая суета и ожидания, вытекавшие из временной политической возбужденности кружка, удаляли Розанова от этих размышлений; но теперь, с возвращением в самого себя, он крепко задумывался.
«Ну что ж, – думал он, – ну я здесь, а они там; что ж тут прочного и хорошего. Конечно, все это лучше, чем быть вместе и жить черт знает как, а все же и так мало проку. Все другом пустота какая-то… несносная пустота. Ничего, таки решительно ничего впереди, кроме труда, труда и труда из-за одного насущного хлеба. Ребенок?.. Да бог его знает, что и из него выйдет при такой обстановке», – думал доктор, засыпая.
Часу в четвертом его разбудили и подали ему телеграфную депешу: Ольга Александровна извещала его из ближайшего губернского города, что она едет и завтра будет в Москве.
Розанов привскочил с постели, протер глаза и опять взял брошенную на столе депешу: ясно и четко синим карандашом было написано: «Мы едем к вам с попутчиками и завтра будем в Москве. Встретьте нас на Солянке, дом Репина».
– Вот тебе и орех с маслом! – произнес Розанов и стал поспешно одеваться.
Надо было куда-нибудь приютить едущих, а в тесной казенной квартирке это было решительно невозможно. С одной стороны, здесь очень тесно, а с другой… Ольга Александровна… Как за нее поручиться? А тут Лобачевский, которому Розанов даже никогда не говорил, что он женат. Не годится это. Розанов – вспомнил Нечаев, но это опять не подходило: там теснота и дети, да и снова Ольга Александровна может сразу выкинуть колено, которое развернет перед чужими людьми то, что Розанов всегда старался тщательно скрывать и маскировать. Пойти к Бахаревым! Эти уж более или менее все знают, и от них скрываться нечего. Розанов, дождавшись утра, взял извозчика и поехал к Бахаревым.