– Ну, идите же к нам: ваше участие в деле может его поправить.
– Не может, не может, Лизавета Егоровна, и я не желаю вмешиваться ни во что.
– Пусть все погибнет?
– Пусть погибнет, и чем скорее, тем лучше.
– Это говорите вы, Райнер!
– Я, Райнер.
– Социалист!
– Я, социалист Райнер, я, Лизавета Егоровна, от всей души желаю, чтобы так или иначе скорее уничтожилась жалкая смешная попытка, профанирующая учение, в которое я верю. Я, социалист Райнер, буду рад, когда в Петербурге не будет ДомаСогласия. Я благословлю тот час, когда эта безобразная, эгоистичная и безнравственная куча самозванцев разойдется и не станет мотаться на людских глазах.
Лиза стояла молча.
– Поймите же, Лизавета Егоровна, что я не могу, я не в силах видеть этих ничтожных людей, этих самозванцев, по милости которых в человеческом обществе бесчестятся и предаются позору и посмеянию принципы, в которых я вырос и за которые готов сто раз отдать всю свою кровь по капле.
– Понимаю, – тихо и презрительно произнесла Лиза.
Оба они стояли молча у окна пустой залы Вязмитиновых.
– Вы сами скоро убедитесь, – начал Райнер, – что…
– Все социалисты вздор и чепуха, – подсказала Лиза.
– Зачем же подсказывать не то, что человек хотел сказать?
– Что же? Вы человек, которому я верила, с которым мы во всем согласились, с которым… даже думала никогда не расставаться…
– Позвольте: из-за чего же нам расставаться?
– И вы вот что нашли! Трусить, идти на попятный двор и, наконец, желать всякого зла социализму – перебила его Лиза.
– Не социализму, а… вздорам, которые во имя его затеяны пустыми людьми.
– Где же ваше снисхождение к людям? Где же то всепрощение, о котором вы так красно говорили?
– Вы злоупотребляете словами, Лизавета Егоровна, – отвечал, покраснев, Райнер.
– А вы делаете еще хуже. Вы злоупотребляете…
– Чем-с?
– Доверием.
Райнер вспыхнул и тотчас же побледнел как полотно.
– И это человек, которому… на котором… с которым я думала…
– Но бога ради: ведь вы же видите, что ничего нельзя делать! – воскликнул Райнер.
– Тому, у кого коротка воля и кто мало дорожит доверием к своим словам.
Райнер хотел что-то отвечать, но слово застряло у него в горле.
– А как красно вы умели рассказывать! – продолжала Лиза. – Трудно было думать, что у вас меньше решимости и мужества, чем у Белоярцева.
– Вы пользуетесь правами вашего пола, – отвечал, весь дрожа, Райнер. – Вы меня нестерпимо обижаете, с тем чтобы возбудить во мне ложную гордость и заставить действовать против моих убеждений. Этого еще никому не удавалось.
В ответ на эту тираду Лиза сделала несколько шагов на середину комнаты и, окинув Райнера уничтожающим взглядом, тихо выговорила:
– Безысходных положений нет, monsieur Райнер.
Через четверть часа она уехала от Вязмитиновой, не простясь с Райнером, который оставался неподвижно у того окна, у которого происходил разговор.
– Что тут у вас было? – спрашивала Райнера Евгения Петровна, удивленная внезапным отъездом Лизы.
Райнер уклончиво отделался от ответа и уехал домой.
– Ну что, Бахарева? – встретили Лизу вопросом женщины ДомаСогласия.
– Райнер не будет жить с нами.
– Отчего же это? – осведомился баском Белоярцев. – Манерничает! Ну, я к нему схожу завтра.
– Да, сходите теперь; покланяйтесь хорошенько: это и идет к вам, – ответила Лиза.
Три дня, непосредственно следовавшие за этим разговором, имеют большое право на наше внимание.
В течение этих трех дней Райнер не видался с Лизою. Каждый вечер он приходил к Женни часом ранее обыкновенного и при первых приветствиях очень внимательно прислушивался, не отзовется ли из спальни хозяйки другой знакомый голос, не покажется ли в дверях Лизина фигура. Лизы не было. Она не только не выезжала из дома, но даже не выходила из своей комнаты и ни с кем не говорила. В эти же дни Николай Степанович Вязмитинов получил командировку, взял подорожную и собирался через несколько дней уехать месяца на два из Петербурга, и, наконец, в один из этих дней Красин обронил на улице свой бумажник, о котором очень сожалел, но не хотел объявить ни в газетах, ни в квартале и даже вдруг вовсе перестал говорить о нем.
Вечером последнего из этих трех дней Женни сидела у печки, топившейся в ее спальне. На коленях она держала младшего своего ребенка и, шутя, говорила ему, как он будет жить и расти. Няня Абрамовна сидела на кресле и сладко позевывала.
– Будем красавицы, умницы, добрые, будут нас любить, много, много будут нас любить, – говорила Евгения Петровна с расстановкой, заставляя ребенка ласкать самого себя по щечкам собственными ручонками.
– Гадай, гадай, дитятко, – произнесла в ответ ей старуха.
– Да уж угадаем, уж угадаем, – шутила Женни, целуя девочку.
– А на мой згад, как фараон-царь мальчиков побивал, так теперь следует выдать закон, чтоб побивали девочек.
– За что это нас убивать? за что убивать нас? – относилась Женни к ребенку.
– А за то, что нынче девки не в моде. Право, посмотришь, свет-то навыворот пошел. Бывало, в домах ли где, в собраниях ли каких, видишь, все-то кавалеры с девушками, с барышнями, а барышни с кавалерами, и таково-то славно, таково-то весело и пристойно. Парка парку себе отыскивает. А нынче уж нет! Все пошло как-то таранты на вон. Все мужчины, как идолы какие оглашенные, все только около замужних женщин так и вертятся, так и кривляются, как пауки; а те тоже чи-чи-чи! да га-га-га! Сами на шею и вешаются.